странный это был разговор — как с глухонемым.
Мелькнула однажды, в минуту ночного тяжкого отчаяния, такая греховная мысль, напугала до смерти. Стала гнать ее Аглая, упав на колени, крестясь истово, лик обратя к небесам, прощения моля у судьи всевышнего. А тут, как назло, сосед домой пришел, шофер тот, что бетон привозил. Навеселе, гулял видно с дружками допоздна. Остановился в двух шагах, посмотрел да и ляпнул:
— Что, бабка, согрешила на старости лет? Так ты не к богу, ты в ночной профилакторий сходи, вернее будет.
Пьяный, известное дело, — дурак. Какой с него спрос? Сболтнул глупость и пошел себе спать. А она все переживала обиду, казня себя за то, что отвлеклась в такой миг, даже огрызнулась в сердцах:
— Типун тебе на язык, охальник!
Сосед с ухмылкой прошел мимо, загремел ключом, не попадая в скважину, чертыхнулся. Он уже новыми заботами жил, позабыв о только что сказанном, Аглая же не могла успокоиться. Верно сказано: «Кружится, кружится на ходу своем и возвращается ветер на круги своя». Опять к тому же пришла: ежели житейское так от молитвы отвлекает, значит, не прилепилася чистой и бесхитростной верой к богу, значит, к гибели, а не к спасенью предызбрана… Прежде и она верила: покаешься — спасешься. Иринархов первый втолковал, что люди греховны и порочны, а путь к спасению один — вера во Христа, в его благодать. Путь человека предопределен, говорил он, судьба неотвратима, никто не волен, не в силах что-либо изменить, никакое покаяние не спасет в день второго пришествия. Один бог волен людскими судьбами распоряжаться.
— Отвернись от православной церкви, с нами иди, — говорил он обомлевшей Аглае. — Мы одни знаем истину. Народ свой спасать надо, чтобы не горел в геенне огненной, — вот она, истина.
— Кто же вы? — робко спросила Аглая, завороженная его жаркими речами.
— Христиане. Истинно православные, — сверкнул глазами Иринархов. — Только не с теми, которые по церквам богопротивную власть славят. Поняла?
Был он молод, силен, красив. Чуб густой, будто плетеный, падал на лоб, на глаза — они лучисто горели, синь июльского неба вобрав в себя.
— Ты Филю сумасшедшего слушай, а сама не очень-то поддавайся, пусть другие бесятся, — поучал он, дыша в самую щеку, а руки будто невзначай на плечи ложились — успокаивали, ласкали; руки у него были крупные, хваткие, крепкие, надежные. — Филя дурак, откуда ему судьбы людские знать, а люди пусть верят. Суд над живыми и мертвыми грядет, об этом всем говори. Спасать, мол, свою душу надо.
— Руки-то не больно распускай, муж у меня, — очнувшись, повела полными плечами Аглая. — А то зубы заговариваешь.
Иринархов встрепенулся, тряхнул чубом, глазами зыркнул — точно обжег.
— Да пойми ты — господь сам избирает человека. Не зря он нас свел. Знак это. Избранница ты! Праведницей в царство небесное войдешь. А что в церкви венчалась — так то срам один, обман, мишура. Храмы, иконы, мощи — все обман. Одна церковь есть — в душе твоей. Высший не в рукотворенных церквах живет. Церковь не в бревнах, а в ребрах. Думаешь, отчего с Николаем столько живешь, а детей нет?..
Оттолкнула его тогда Аглая, не дослушала, за Николая держалась. А как случилось то, вспомнила, поверила, сама к Иринархову пришла, хоть и не понимала, к какой вере притуляется: душе опора нужна была, пастырь был нужен, поводырь… Растолковывал ей, что к чему, внушал, вдалбливал — это он умел, Степан Иринархов, горячая голова. Где-то он теперь, жив ли? Сначала ждала, на каждый стук вздрагивала, к двери кидалась. А время шло, лицо стала забывать, один только чуб и помнился. А как перебралась сюда, так вовсе надежду оставила: не отыскать ему своей суженой средь песков пустынных, он, поди, и края такого не знает — Туркмении. Да и зачем она ему теперь? Той Аглаи, молодой, словно сбитой, кровь с молоком, нет уж давно. Тогда б охальник вроде того шофера небось глаза на нее пялил, а не насмешничал бесстыдно.
Опять мирское… Дался ей этот шофер. Уж и съехал давно, еще двое в его комнате сменились, а она все забыть не может обиду.
Светать начинало. Поезд прогрохотал невдалеке: видно, пассажирский на Красноводск пошел. Едут люди — кто куда, на что-то надеются, планы строят. Суета…
Вздохнув, Аглая тяжело поднялась, постояла, разминая затекшие ноги, потащила кресло в дальний угол, чтобы не мешалось.
Тут и увидела в светлом проеме двери человека, приезжего по всему — с чемоданчиком, пиджак через руку.
— Можно вас, гражданочка? — позвал он вкрадчиво, вглядываясь в темень коридора.
— Чего надо?
Человек не ответил, поманил только пальцем к свету — она и пошла, невесть почему, точно на веревочке повели.
— Аглая? — удивленно воскликнул человек. — Неужто?
Толкнуло ее в сердце: голос узнала, не изменился почти голос у Иринархова.
2
Улица была окраинная, тихая, застроенная деревянными сборными домами, именуемыми финскими. Окно Марининой комнаты выходило во дворик, огороженный невысоким штакетником. Росло здесь три низкорослых чахлых деревца — песчаные акации с трепетными резными листочками. Поливали их ржавой «технической» водой, поливали обильно, но поднимались они плохо. Скудна здешняя земля, не земля даже — песок сыпучий. Он был всюду. Волнистым слоем лежал на темном разбитом асфальте. Надувало его в щели окна и под дверь. По утрам после ветреной ночи Марина сметала мокрой тряпкой с подоконника барханчики.
По улице спокойно ходили куры, купались на обочине в пыли, выклевывали пробившуюся у самой стены бледную травку. Петухи кричали как в селе.
Ничего не было во всем этом особенного, что могло бы радовать, а Марина радовалась и этой сонной тишине, и трепетным акациям, и ленивым курам. Нужен, нужен был ей сейчас покой, после всего пережитого. «Вот и хорошо, вот и расчудесно, — не раз думала она, сидя по вечерам с дочкой на коленях у раскрытого окна. — Начали мы с Шуркой новую жизнь, и все будет хорошо». В такие минуты ею владело свежее, счастливое чувство свободы.
Беспокоило только неумело скрываемое пристальное внимание лейтенанта милиции Курбанова, жившего по соседству. Если б сразу узнала, что милиционер рядом, и не сняла бы здесь комнату, а теперь, что ж, никуда не денешься,